Он родился сыном художников и сам был начинающим художником, уже иллюстрировал книжки для детей. Темноволосый в мать, сероглазый в отца, крепкий в отца, но тонкокостный в мать, высокий в деда, тоже художника. Он прилетел в середине апреля из липко текущего, как сопли, Питера в ярко-сухой, как румянец, Париж на юбилей, разумеется, Матисса. В два часа дня, прописавшись в гостинице и приехав в Сорбонну, он встретил Люси.
Они познакомились во внутреннем каменном дворе, где девушка курила, запивая дым винцом, темневшим сквозь белый пластик стаканчика. Петя стрельнул у нее сигарету, сбежав на двор из зала. В зале горбатый француз-профессор выкрикивал доклад про Матисса. «Можно ли переложить Матисса на музыку? Можно, но это будет Шнитке, а не Матисс!» В наушниках русский женский голос выкрикивал перевод — отрывисто, со звоном падающей швабры. Горбун был при желтоватых очках и красноватых кудряшках и шевелил всеми пальцами рук (вероятно, за кафедрой шевелились и носки ботинок, в которых посылали пассы пальцы ног). И Петя улизнул.
Пока люди кисли в зале, на столе в холле возле стеклянных дверей, ведущих на двор, их ждали ветчина, рыба и красные бутылки. Петя и Люси вернулись со двора, Петя наполнил ей снова стаканчик и налил себе. Он взял вторую бутылку, вкрутил штопор, поместил сосуд между ботинками и с пошлым чмоканьем вырвал пробку. Вскоре в холле загудело (люд повалил к столу), а молодые приканчивали вторую бутыль. Люси была в синей расстегнутой на три пуговки рубахе, в черных брючках и розовых кроссовках. С сиськами, черными локонами и черными ресницами, длиннорукая и длинноногая, в деревянной худобе. С игривым и нервным шнобелем чистопородной франсе.
Петя, стреляя сигарету, заговорил с ней по-английски.
— Я говорю по-русски, — ответила она и улыбнулась.
Зубы длинные и ровные.
Они пили, жевали и говорили слова по-русски, и все время она показывала свой славный оскал. Вероятно, Люси знала, что такая зубастая улыбка ей идет, как причудливое украшение. Белизной своих сильных зубов она кокетничала со всем миром, и со своей смуглой кожей — тоже. Она скалилась каждые несколько минут, а он смотрел прямо в зубы, чувствуя, что хмелеет. Ее рот темнел, синел от вина, в уголках вечерело, зубы смеркались. У Пети кружилось перед глазами. За стеклами разливалось солнце. Люси говорила, что учит русский и ничем больше не интересуется. Русский. Это ее интерес.
Возникла водка, которую распорядительница, дерганая седая русская в кожаном садистическом трауре, вытащила из черного пластикового мешка, — одна водка, вторая, пятая, бутылки серебрились и скользили в руки общества.
— Хочешь? — подмигнул Петя.
Быстрая гримаска:
— Я ее пила. Дни назад пять! Мы шли на крышу. Я сломала каблук и падала. А? Меня спас друг. Он схватил и держал. Но я свихнула ногу. Вот эту!
Петя прижал к губам ладонь и плавно отправил воздушный поцелуйчик девичьей ноге. Он коснулся розовой кроссовки и решил, что тоже будет пить только вино.
На водку накинулись не одни русские, но и французы. Пете даже привиделось, что некоторые — это бездомные, клошары, которые бродят по культурным сборищам, чтоб поживиться. Вот один француз — малиновые подушечки щек и рук, на щеках вспыхивают и мелко дрожат одна за другой кровяные веточки — с наслаждением влил стопку, сизые глаза наполнились мерцанием и рябью, через минуту он бесновато зачавкал, так что желтый соус заклубился по губам. Хорошо бы его зарисовать! Впрочем, жанрово он чересчур ясен.
Петя искал мгновения, когда у всех лица вытягиваются в обморочном и молниеносном. Караулил перевороты. Сейчас он разглядывал водочников, чая найти какой-нибудь кривой смысл. «Это абсурдно, — решил он, — люди накачиваются водкой среди бела дня. Какой все же конфликт между ясным временем, назначенным для дел, и прозрачной жидкостью, утюжащей мозги! Какая все-таки болезненная тоска в этом глотании огненной воды в разгар дня! Взрыв дневного моста! Мост летит во все стороны кусками». Так подумал и чуть повеселел художник Петя, наблюдая за тем, как тает водка в русских и французских глотках, а следом — мясо да рыба, и все на фоне стеклянных дверей, за которыми плещется золото дня.
— А мне? — оскалилась Люси, и он затемнил ей оскал новой порцией краски, и пролилось через край стаканчика и упало на пол.
Несколько капель впитались в розовую кроссовку. Левую, укрывшую вывих.
Люси вульгарно хихикнула, и он понял, что постель им назначена.
Скоро стол был высосан, обглодан и облизан. Французы отпали — одиноко потянулись к выходу, русские выпали во двор, пустили дым, и сквозь стекло было понятно — спорят. Петя и Люси вышли покурить. В центре дымящего кружка встали двое, оба не курили. Исподлобья, но нежно, похожий на барашка, глядел парень со светло-русой бородой и большим розовым Сталиным на зеленой футболке (это был Мальцев, мастер «нового тоталитарного плаката»). Напротив трепетал старик в сером костюме и целил в Сталина острым ногтем мага (так выглядел академик живописи Тан). Ноготь был самым живым в старике. Матерно охал толстый бородавчатый арт-критик, поминая матушку, художница-пейзажистка в неприятно лиловой шерстяной шляпке с тихим писком цедила: «Времена не выбирают», — а старик, трепеща голосом и хилой плотью, не убирая обвинительного янтарного ногтя, дребезжал, что в 38-м был он в школе «племянником врага народа» и в него после занятий кидали снежками. В ответ Мальцев бормотал с малокровной усмешкой: «А демография? А география? А демография и география?».
— Автобус! — Появилась седая русская в кожаном садизме. — В гостиницу и до завтра!
Люси и Петя переглянулись и, глядя друг другу в глаза бесстыже и глубоко, уронили свои недокуренные сигареты. Пришло время пропадать.
На улице машин было мало, да и те вели себя робко, под булыжниками дремал пляж.
— Значит, не бывала в России? — Петя споткнулся и пристальным хмельным глазом поймал белесую полоску песка между седой парочкой булыжников.
— Неа. Ты зовешь?
Она не картавила, слышалась лишь инородная теплая певучесть и горячий подскок отдельных звуков. И не все слова знала.
Они нырнули в простой солнечно-пыльный деревянный сарай, оказавшийся входом в метро.
— Люси! Ты так хорошо знаешь русский!
Она что-то пропела по-французски и передернула зубами с хрустом. Вильнула попой, проплывая турникет, обернулась, зашипев: «Лишний». Протянула билетик: «На!» — и губы облизнула. Они летели. Он летел просто. Она летела едва заметно прихрамывая. Он — за ней, по ступенькам огромного и от того игрушечного поезда на второй этаж, где плюхнулись бок о бок. Прибыв на станцию — по тусклому малолюдному переходу, похожему на трубочку вчерашней газеты. По другой станции под открытым и голубым, но сощуренным из-за навесов небом. Там, на платформе, стоявший у стенки крепыш-азиат, не шелохнувшись, проследил спокойным режущим взглядом охотника, как промелькнула брачная их игра.
Они высадились у подножия холма.
— Каштаны! — закричал Петя, как бы в надежде на приключение.
— Платишь ты, — отрезала Люси с интонацией европейки-воспитательницы.
Он купил два бумажных кулька. Они одолели лестницу, ведущую на холм, выдавливая в себя невкусную картонную мякоть из пластмассовых коричневых мундиров. Хваленые каштаны были скучны, скучны…
Холм опутывал дым. Дым шатался на ветерке и в синеющем воздухе. Дым поднимался к собору, призрачно белевшему на самой верхушке холма, точно это дым так сгустился. Они сели на каменную лестницу среди дымящей молодежи, спинами к собору, и тоже задымили — перед ними тонул Париж, здания, башни, хищные мелкие черты старины — в розовом, сиреневом, зеленоватом, белом. Солнечные отчаянные вспышки сменялись ехидными огоньками электричества. Петя щелчком отбросил окурок и попал в рюкзак ниже сидящего, сыпанули искры, Люси засмеялась. «Везде бабы одинаковы, — подумал Петя. — Сталкивают мужиков». Человек с рюкзаком обернулся на смех, показав смуглый ожесточенно жующий себя изнутри мальчишеский блин физиономии, и снова уставился на них курчавой шерсткой.
Здесь все были в пестрых одеждах и дыму, дым был общим, но выбивалось сладкое течение.
— Гашиш, — Люси радостно повернулась вправо. — У меня дома есть! Я живу рядом. Детство меня водили сюда. — Она показала за плечо. — Хочешь?
В соборе было подслеповато. Они пронеслись пустыми пределами под бездонными сводами. Петя схватил ее за руку, задержал бег, поднес к лицу ее пальцы. Ему вдруг захотелось ее! Он желал тискать, нагибать, ломать, ударяясь мясом в глубокое мясо, мясом в мясо. Лед вечности обжигал, возбуждая. Петя с надеждой цеплялся за эту скользкую похоть, как за чудо. В одном местечке теплилась жизнь, желтело электричество, с десяток богомольцев терпеливо ждали чего-то на деревянных скамьях. Петя отметил намоленного пожилого латиноса, похожего на жареный каштан. Люси выдернула мокрую руку, прыгнула в кабину, Петя сиганул в другую дверцу. Сквозь решетку увидел лицо — смутное, долгоносое, оскаленное.